«Но я хотя бы попытался»: эссе о том, как смерть унижает человека и что я могу с этим поделать.
Камю писал:
«Бывает, что привычные декорации рушатся. Подъем, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, обед, трамвай, четыре часа работы, ужин, сон; понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, все в том же ритме — вот путь, по которому легко идти день за днем. Но однажды встает вопрос "зачем?". Все начинается с этой окрашенной недоумением скуки. "Начинается" — вот что важно.
Скука является результатом машинальной жизни, но она же приводит в движение сознание. Скука пробуждает его и провоцирует дальнейшее: либо бессознательное возвращение в привычную колею, либо окончательное пробуждение. А за пробуждением рано или поздно идут следствия: либо самоубийство, либо восстановление хода жизни».
Я опять возвращаюсь к мысли о том, что люди в порядке и чувствуют себя нормально только потому, что они не могут чисто увидеть, что они крайне быстро уйдут из своей единственной жизни. Для этого они недостаточно одиноки. Они слишком заняты, будучи постоянно рядом с кем-то.
Я не говорю про необходимость быть одиноким, чтобы ясно видеть жизнь; скорее, одиночество — это данность, которая дает тебе на орехи. Даже знание о том, что нечто происходит со мной сейчас, может быть достаточно сильно замутнено.
А мне, чтобы чувствовать смерть каждый день, как удары по лицу, понадобилось быть тотально одиноким. Я не могу проверить, как это чувствует человек, окружённый людьми: здесь незнание легко превратить в магическую формулу.
Но я говорю о том, что чувствую, — и мне всё страшнее. Каждый удар ощущается как последний, каждый удар дает основание думать, что в следующий раз я не смогу подняться. Если для сохранения мышечной силы, достаточной для ходьбы, мне придется принять Jesus Christ Pose или как угодно обратиться к религии — я не стану колебаться ни минуты.
Шутка в том, что любые обезболивающие хороши. Чем грубее средство — тем лучше действие. Необходимость стать внушаемым до вегетативного уровня меня не смущает.
Но старого буля на мякине не проведешь — чудесную религиозную патетику я пережил в нежном возрасте. Ричард Докинз, однажды растлив меня, заложил такие крепкие ростки, что теперь я смотрю на чашу, а чаша смотрит на меня.
Когда-то я был горделив в своей трезвости, но тогда мне нужен был внутренний авторитет, опора, голос. Тогда я хотел избавиться от чувства слабости, я говорил себе, что моя привычка ссылаться на бога делает меня инвалидом. Что я не вырасту, пока не обрету достаточные внутренние основания для жизни. Ведь у бога я просил, требовал, жаловался, но при этом боялся выразиться как-то не так. Я считал бога существующим буквально. Но некая любовь моя была скорее лицемерной — я пугался кары, но воспринимал бога как второго родителя, который простит любые мои чудачества. В сущности я боялся не бога — я боялся смерти, которую он может нанести за непослушание.
В разное время я боролся со страхом разными методами: сначала искал защиту вовне, потом в себе — я исходил из того, что защита существует. Теперь я понимаю, что защиты нет, что я никогда не буду защищен. И теперь я готов трусливо подчиниться любому механизму, который сделает меня нечувствительным к страху смерти.
Поэтому я постоянно ищу тех, кто знает, как бояться меньше. На что надеются терминальные больные? Я не знаю. Но думаю, что самое сильное — надежда на ошибку прогноза. А в ещё большем масштабе — надежда на ошибку прогноза, что смерть есть. Это самая прекрасная и любимая для мозга мысль, на которой он женат от утробы и до гроба. Наверное, это главная причина, почему мы так любим создавать фантастические миры.
Ведь что нам остается делать до исчезновения? Или зачем что-то делать до исчезновения? Или насколько это вообще значимо, пока я не исчез? Или почему меня никто не слышит, пока я не исчез? Или, возвращаясь к терминальным больным и создаваемым для них смыслам, что есть значимое событие для перспективы в пару месяцев?
Значимость возникающего события неравномерна в течение жизни. Всё зависит от того, сколько тебе придется уплатить. Юнец разменивает ночи как леденцы. Я же оберегаю покой каждой своей ночи. Скажем так: что наименьшее ты готов требовать от жизни, если чувствуешь, что конец близок?
В целеполагании есть проблема: мы все падаем, как фигурки домино, выстроенные друг за другом; как бегуны, которые передают жизнь как эстафетную палочку и тут же рушатся замертво. «Теперь ты водишь, да, и не забывай мыть жопу перед сном, а я пошёл откисать вместе с анаэробной флорой».
Я бы мог сказать: я пишу всё это злое дерьмо потому, что это мой способ огрызаться. Но это звучит плохо не только из-за пафоса в словах. На самом деле я не хочу, чтобы меня догнали, не хочу передавать палку, я хочу избежать того, чтобы стать звеном в этой цепи.
Всё, что я хочу, — сохранять жизнь как можно дольше, но не потому, что мне нужно много успеть. Сама посылка успеть много за жизнь — абсурдна. Само время нужно мне, чтобы я мог колыхать материю как можно сильнее в процессе постепенного отхода в могилу.
Мой способ огрызаться — это представить смерть как нечто наиболее нелепое, абсурдное, смешное, как то, что не зазорно угостить тычком. В этой логике само существование смерти перестаёт быть драмой: её облик и методы я стремлюсь превратить в фарс.
Я должен войти в мир в чудовищном обличье самостоятельно, как демон-парикмахер с Флит-стрит.
И тогда становится непонятно, кого именно надо убить, если смерть не может узнать свою жертву.
Я не выхожу из мира смерти никогда, я научился жить в Изнанке. Я тот, кто отвешивает поджопников Векне, прыгает в унитаз и ускользает от него по трубам, хохоча.
Я не могу сказать, что боггарт не реален, но я всегда могу произнести «ридикулус» и заставить смерть поработать оператором лифта, который доставит меня на дискотеку.
Депривационная концепция вреда смерти описывает его суше — как лишение человека будущих благ, которые он мог бы получить, продолжая жить.
Я же говорю: нельзя мириться с кощунством смерти в отношении человека, нельзя мириться с тем, насколько смерть унижает человека.
Смерть — это вред, и в своей концепции я безуспешно и безутешно борюсь с вредителем.
Эта драка обречена на совершенно мудацкий провал с моей стороны. Но давайте так: сейчас я хлебну сивухи из горла, выпрысну на пол мокрую черту — и пусть смерть сделает шаг, чтобы тут же получить по хлебалу. Я делаю это не потому, что смел, я делаю это потому, что труслив и потому, что мне искренне жаль человека.
Один из моих любимых героев поневоле в литературе — Рэндл Патрик Макмерфи. Он знал о чудовищном неравенстве сил: перед ним была абсолютно методичная и убийственная машина. Он постоянно боролся с внутренним резоном выжить, но в итоге сделал выбор — вытащить из огня всех, кого только можно. Он не был героем-идеалистом и прекрасно понимал, что не сможет поднять цементный пульт из ванной. Штука была в том, чтобы показать всем: насколько бы обстоятельства ни загнали тебя в угол — всё равно необходимо пытаться. И в итоге это сработало.
Ты не заставишь материю испытать укол совести, но хотя бы чисто субъективно, для самого себя ты будешь похож на человека, который, пока его вели на лоботомию, вырывался и выбил пару зубов конвоирам.
«Но я хотя бы попытался», — говорил Макмерфи.
«Он хотя бы попробовал», — говорю вам я. И это — моё кредо.